Рафаэль Арамян - Неоседланные лошади [Сборник рассказов]
— Странно, когда я слушаю ваши песни, кажется, что сижу возле маленького ручейка, а кругом тишина, удивительная тишина.
Потом замолчали, молчали долго и не играли больше. Руки девушки призадумались над клавишами.
Комитас попытался вспомнить эти руки, но они вспорхнули, словно испуганные голуби, и исчезли вдали.
— Я вас люблю.
Комитас услышал свой голос сквозь вереницу пройденных лет. Это обычное, тысячу раз сказанное слово в то время стало песней, маленькой, ласковой песней. И сейчас, когда он искал найденную и вновь потерянную песню, старая посетила его, завертелась в голове.
Чинара, ты не гнись,С нашего порога не уходи.
Сквозь припев Комитас увидел девушку, вспомнил ее удивленный взгляд, услышал слова, что испуганными голубями притаились теперь у него в душе.
— Маэстро, неужели вы…
— Да, я вас люблю.
— Любите?..
«И почему люди удивляются?..» — теперь, годы спустя, удивился он сам и тотчас же, будто кому-то, ответил вслух:
— Да, люблю.
Девушка из воспоминаний горько улыбнулась. Годы назад он эту улыбку вложил в песню, но люди не увидели, не узнали девушку, что вместе с ним играла в четыре руки, внимала грому и тишине его песен.
— Почему вы опоздали?.. Неужели вы не знали, что?.. Почему же вы опоздали? — сказала тоже девушка.
«Почему опоздал?» — спросил себя Комитас сейчас. И он вспомнил, что в те самые дни написал он две маленькие песенки про чинару и про любимую, уходящую в горы.
«Ничто в жизни не проходит понапрасну. Полюбил, но опоздал, и от этого опоздания родились две песни», — утешил себя Комитас.
Лишь после, много позднее, от других услышал он, что девушка оставила Армению и живет в чужой стране, дает концерты, исполняет его песни.
Вокруг было тихо. И Комитас остановился. Куда он шел, зачем он шел?
Он вспомнил, что потерял веселую песню, нежную песенку любви, и не там, среди людей, а здесь, на полях.
И снова он попытался все восстановить, с надеждой, что на дорогах воспоминаний найдет потерянное.
…Вначале не было никаких песен. В телеге сидела девушка, а парень-возчик отпрягал буйволов.
И девушка сказала:
— Если не любишь, зачем целовал?
— Кто тебя целовал?
— Я притворилась спящей, ты поцеловал.
— Я?
— Ты.
— Тише, вардапет услышит.
— А откуда ему знать, что такое поцелуй.
Девушка засмеялась, парень тоже.
— Кто ж, как не ты, целовал?
— Буйволенок целовал…
Парень рассмеялся, девушка тоже. Потом парень сказал:
— Осенью поженимся. За счет осени подари один поцелуй.
— Целуй, — сказала девушка и осторожно потянулась лицом к парню, так осторожно, словно к огню приближалась.
Потом парень слез с подводы, пустил буйволов вперед и сказал:
— Поведу их на водопой.
— Веди, — с лукавым равнодушием сказала девушка, потом свесила ноги с телеги и рассмеялась.
Близился закат, солнце пламенело над горными хребтами, буйволы шли навстречу солнцу, отчетливо чернея на фоне неба. Парень вел их к ручью, что протекал между тополями. Девушка запела для парня, запела очень тихо, еле слышно, скрывая в ладонях порозовевшее, то ли от поцелуя, то ли от заката, лицо.
Ходила любимая моя, сиялаПод солнышком.Ходила любимая моя, сияла…
Комитас остановился. Вокруг не было никого. Он нашел потерянную песню, ту маленькую, кристальную как росинка, песню. Он снова про себя повторил мелодию и радостно улыбнулся.
Издали слышалось мычание возвращающегося в деревню стада. Он повернул назад и зашагал к деревне.
Тяжелые были времена, такие тяжелые, что даже грустных песен не пелось, а он возвращался домой, без конца повторяя и повторяя маленькую веселую песенку:
Ходила любимая моя, сияла…
Перевела С. Казарян
Антуни[8]
Под стенами монастыря ночевали беженцы. Сироты с мешками на спинах ходили по домам, пели грустные песни, собирали хлеб и умирали от голода.
Архимандрит поднял голову и взглянул на учеников. Утром за восточной стеной монастыря снова подобрали пять трупов.
— Сегодня не будем петь, — сказал он.
В классе царило молчание, каменное молчание. Кто-то из учеников выронил из рук «Родную речь», смущенно нагнулся и поднял книгу.
Снаружи, из храма, донесся заунывный перезвон колоколов, словно то были не колокола, а сломленные скорбью человеческие сердца… Затем умолкли колокола, и класс наполнился задумчивой тишиной.
— Откройте тетради для рисования, — точно испугавшись молчания, проговорил архимандрит и с шумом отодвинул стул, как бы желая разорвать в клочья эту гнетущую тишину.
Ученики осторожно достали тетради.
— Рисуйте, — сказал архимандрит и подошел к окну.
В открытое окно был виден монастырский двор. У дымившего очага стояла молодая беженка, окруженная уцепившимися за ее подол детьми. «Что это она варит?» — подумал Комитас и обернулся.
Никто не рисовал.
— Рисуйте, — повторил архимандрит, — нарисуйте, что хотите.
Он сказал это, чтобы не встречаться с испытующими взглядами учеников, сказал, чтобы остаться наедине с собой, одиноким, как его народ в годы этих ужасных бедствий.
Ученики склонились над тетрадями, а он снова повернулся к окну и выглянул наружу.
Вдали, из-за стен пшеничного цвета, виднелся купол церкви Гаяне. Было солнце, и на солнце сверкали глинобитные стены крестьянских домов. Кусочки самана, беспорядочно вмешенные в обмазку стен, походили на раздробленные лучи солнца. Один из них искрился так ярко, что Комитас прищурил глаза. Кругом царили тишина и спокойствие, словно ничего не случилось.
И вдруг тяжело поднялась беженка, присевшая у очага. За окном показался священник, потом несколько монахинь в черном одеянии и некрашеный деревянный гроб. Хоронили одну из умерших утром — молодую женщину. Несущие гроб беженцы шатались от голода, и казалось, что у них вот-вот подогнутся колени. За похоронной процессией шел мальчик лет трех. Никто не вел его за руку, никто не утешал. Ребенок нагнулся, сорвал растущий у обочины дороги синий цветок, остановился и стал разглядывать лепестки.
Едва волочившие ноги беженцы опустили гроб во Дворе академии. Одна из монахинь позвала занятого цветком ребенка.
— Поди сюда, сиротка, поди посмотри на свою маму, посмотри хорошенько. Никого у тебя не осталось на свете, бедняжка…
Ребенок испуганно взглянул на монахиню и, думая, что у него хотят отнять цветок, крепко сжал в кулак маленькую ладонь.
Комитас смотрел из окна, и ему показалось, что в гробу лежит его мать, которую он не помнил, о которой ему рассказывали, и что этот ребенок — он сам.
Ученики рисовали, слышался только мягкий шелест бумаги.
Ребенок подошел, остановился у гроба, посмотрел на мать, смотрел долго, и его сжатая в кулачок ладонь невольно разжалась. На землю упал смятый цветок.
— Смотри, — проговорила монахиня, — смотри, это же в последний раз, смотри, чтобы запомнить…
Отойдя от очага, исхудалая беженка оттолкнула уцепившихся за ее подол детей, подошла к сиротке и, взяв его за руку, подвела к очагу.
Беженцы снова подняли гроб, и процессия медленно вышла за ворота храма.
Скрылись за окном монахини, скрылся гроб, во дворе, у дымившего очага, осталась женщина с детьми и сироткой. Ребенок заметил на траве другой цветок и нагнулся, чтобы сорвать его.
«Мой бедный народ, тебя всегда убивали молодым, — думал Комитас, — поэтому ты не смог сказать свое слово миру, поэтому ты не умираешь и каждый раз рождаешься вновь, чтобы сказать это слово. Древние народы говорят о тебе, что ты один из древнейших на земном шаре, но им неизвестно, что ты, тысячекратно убитый, самый юный из юных».
Ребенок уже сорвал цветок и с восхищением разглядывал его синие лепестки.
Комитас не заметил, что кончился урок.
— Звонок… — робко прошептал кто-то.
Комитас обернулся, подошел к ученикам.
Сидящий на первой скамейке мальчик нарисовал старую женщину с платком на голове и ниткой золотых монет на лбу.
— Чей ты сын? — спросил Комитас.
— Лавочника Ованеса, — смущенно ответил мальчик.
— Откуда ты?
— Я эчмиадзинский.
Архимандрит ничего не сказал и подошел ко второму ряду.
Худенький подросток с грустными черными глазами робко протянул ему тетрадь.
Неумелой рукой кривыми линиями была нарисована молодая девушка, моложе той, что недавно лежала в гробу. У девушки на рисунке были крупные черные глаза, такие же грустные, как и глаза подростка. Комитас взглянул на мальчика и спросил дрогнувшим голосом:
— Чей ты сын?
— Я сирота, — ответил мальчик.
У Комитаса помутилось в глазах, и, не желая, чтобы ученики заметили его волнение, он заслонил тетрадью глаза.